Всё тот же сон

Хочу пояснить свою позицию. Я всегда боролся доступными мне методами против беззакония. Против Империи плахотнюка, например. Я искренне был рад, когда, как казалось, непримиримые соперники с помощью внешних партнеров "по развитию", кстати, тоже, преодолев разногласия, "подсказали" нашей стране - колонии, как действовать. Плахотнюк-спрут пал. Однако, я не вижу изменений в политической борьбе. Всё те же методы плахотнюковские. 

Вспоминаю Ильфа и Петрова:
     
Кризис жанра


В четвертом часу затравленная "Антилопа" остановилась над обрывом. Внизу на тарелочке лежал незнакомый город. Он был нарезан аккуратно, как торт. Разноцветные утренние пары носились над ним. Еле уловимый треск и легчайшее посвистывание почудилось спешившимся антилоповцам. Очевидно, это храпели граждане. Зубчатый лес подходил к городу. Дорога петлями падала с обрыва.

-- Райская долина, -- сказал Остап, -- Такие города приятно грабить рано утром, когда еще не печет солнце. Меньше устаешь,
-- Сейчас как раз раннее утро, -- заметил Паниковский, льстиво заглядывая в глаза командора.
-- Молчать, золотая рота! -- закричал Остап. -- Вот неугомонный старик! Шуток не понимает.
-- Что делать с "Антилопой"? -- спросил Козлевич.
-- Да, -- сказал Остап, -- в город на этой зеленой лоханке теперь не въедешь. Арестуют. Придется встать на путь наиболее передовых стран. В Рио-де-Жанейро, например, краденые автомобили перекрашивают в другой цвет. Делается это из чисто гуманных побуждений-дабы прежний хозяин не огорчался, видя, что на его машине разъезжает посторонний человек. "Антилопа" снискала себе кислую славу, ее нужно перекрестить.

Решено было войти в город пешим порядком и достать красок, а для машины подыскать надежное убежище за городской чертой.
Остап быстро пошел по дороге вдоль обрыва и вскоре увидел косой бревенчатый домик, маленькие окошечки которого поблескивали речною синевой. Позади домика стоял сарай, показавшийся подходящим для сокрытия "Антилопы".

Пока великий комбинатор размышлял о том, под каким предлогом удобнее всего проникнуть в домик и сдружиться с его обитателями, дверь отворилась и на крыльцо выбежал почтенный господин в солдатских подштанниках с черными жестяными пуговицами. На бледных парафиновых щеках его помещались приличные седые бакенбарды. Подобная физиономия в конце прошлого века была бы заурядной. В то время большинство мужчин выращивало на лице такие вот казенные, верноподданные волосяные приборы. Но сейчас, когда под бакенбардами не было ни синего вицмундира, ни штатского орденка с муаровой ленточкой, ни петлиц с золотыми звездами тайного советника, это лицо казалось ненатуральным.

-- О, господи, -- зашамкал обитатель бревенчатого домика, протягивая руки к восходящему солнцу. -- Боже, боже! Все те же сны! Те же самые сны!

Произнеся эту жалобу, старик заплакал и, шаркая ногами, побежал по тропинке вокруг дома. Обыкновенный петух, собиравшийся в эту минуту пропеть в третий раз, вышедший для этой цели на середину двора, кинулся прочь; сгоряча он сделал несколько поспешных шагов и даже уронил перо, но вскоре опомнился, вылез на плетень и уже с этой безопасной позиции сообщил миру о наступлении утра. Однако в голосе его чувствовалось волнение, вызванное недостойным поведением хозяина домика.

-- Снятся, проклятые, -- донесся до Остапа голос старика.

Бендер удивленно разглядывал странного человека с бакенбардами, которые можно найти теперь разве только на министерском лице швейцара консерватории.

Между тем необыкновенный господин завершил свой круг и снова появился у крыльца. Здесь он помедлил и со словами: "Пойду попробую еще раз", -- скрылся за дверью.

-- Люблю стариков, -- прошептал Остап, -- с ними никогда не соскучишься. Придется подождать результатов таинственной пробы. Ждать Остапу пришлось недолго. Вскоре из домика послышался плачевный вой, и, пятясь задом, как Борис Годунов в последнем акте оперы Мусоргского, на крыльцо вывалился старик.

-- Чур меня, чур! -- воскликнул он с шаляпинскими интонациями в голосе. -- Все тот же сон! А-а-а!

Он повернулся и, спотыкаясь о собственные ноги, пошел прямо на Остапа. Решив, что пришло время действовать, великий комбинатор выступил из-за дерева и подхватил бакенбардиста в свои могучие объятия.

-- Что? Кто? Что такое? -- закричал беспокойный старик. -- Что?

Остап осторожно разжал объятия, схватил старика за руку и сердечно ее потряс.

-- Я вам сочувствую! -- воскликнул он.
-- Правда? -- спросил хозяин домика, приникая к плечу Бендера.
-- Конечно, правда, -- ответил Остап. -- Мне самому часто снятся сны.
-- А что вам снится?
-- Разное.
-- А какое все-таки? -- настаивал старик.
-- Ну, разное. Смесь. То, что в газете называют "Отовсюду обо всем" или "Мировой экран". Позавчера мне, например, снились похороны микадо, а вчера -- юбилей Сущевской пожарной части.
-- Боже! -- произнес старик. -- Боже! Какой вы счастливый человек! Качкой счастливый! Скажите, а вам никогда не снился какой-нибудь генерал-губернатор или... даже министр?
Бендер не стал упрямиться.
-- Снился, -- весело сказал он. -- Как же. Генералгубернатор. В прошлую пятницу. Всю ночь снился. И, помнится, рядом с ним еще полицмейстер стоял в узорных шальварах.
-- Ах, как хорошо! -- сказал старик. -- А не снился ли вам приезд государя-императора в город Кострому?
-- В Кострому? Было такое сновиденье. Позвольте, когда же это?.. Ну да, третьего февраля сего года. Государь-император, а рядом с ним, помнится, еще граф Фредерикс стоял, такой, знаете, министр двора.
-- Ах ты господи! -- заволновался старик. -- Что ж это мы здесь стоим? Милости просим ко мне. Простите, вы не социалист? Не партиец?
-- Ну, что вы! -- добродушно сказал Остап. -- Какой же я партиец? Я беспартийный монархист. Слуга царю, отец солдатам. В общем, взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать...
-- Чайку, чайку не угодно ли? -- бормотал старик, подталкивая Бендера к двери.

В домике оказалась одна комната с сенями. На стенах висели портреты господ в форменных сюртуках. Судя по петлицам, господа эти служили в свое время по министерству народного просвещения. Постель имела беспорядочный вид и свидетельствовала о том, что хозяин проводил на ней самые беспокойные часы своей жизни.

-- И давно вы живете таким анахоретом? -- спросил Остап.
-- С весны, -- ответил старик. -- Моя фамилия Хворобьев. Здесь, думал я, начнется новая жизнь. А ведь что вышло? Вы только поймите...
Федор Никитич Хворобьев был монархистом и ненавидел советскую власть. Эта власть была ему противна. Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическопедагогическим сектором местного Пролеткульта. Это вызывало в нем отвращение.

До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово "Пролеткульт", и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора. Он возненавидел слово "сектор". О, этот сектор! Никогда Федор Никитич, ценивший все изящное, а в том числе и геометрию, не предполагал, что это прекрасное математическое понятие, обозначающее часть площади криволинейной фигуры, будет так опошлено.

На службе Хворобьева бесило многое: заседания, стенгазеты, займы. Но и дома он не находил успокоения своей гордой душе. Дома тоже были стенгазеты, займы, заседания. Знакомые говорили исключительно о хамских, по мнению Хворобьева, вещах: о жалованье, которое они называли зарплатой, о месячнике помощи детям и о социальной значимости пьесы "Бронепоезд".

Никуда нельзя было уйти от советского строя. Когда огорченный Хворобьев одиноко прогуливался по улицам города, то и здесь из толпы гуляющих вылетали постылые фразы:

-- ... Тогда мы постановили вывести его из состава правления...
-- ... А я так и сказал: на ваше РКК примкамера есть, примкамера!

И, тоскливо поглядывая на плакаты, призывающие граждан выполнить пятилетку в четыре года, Хворобьев с раздражением повторял:

-- Вывести! Из состава! Примкамера! В четыре года! Хамская власть!

Когда методологическо-педагогический сектор перешел на непрерывную неделю и вместо чистого воскресенья днями отдыха Хворобьева стали какие-то фиолетовые пятые числа, он с отвращением исхлопотал себе пенсию и поселился далеко за городом. Он поступил так для того, чтобы уйти от новой власти, которая завладела его жизнью и лишила покоя.

По целым дням просиживал монархист-одиночка над обрывом и, глядя на город, старался думать о приятном: о молебнах по случаю тезоименитства какойнибудь высочайшей особы, о гимназических экзаменах и о родственниках, служивших по министерству народного просвещения. Но, к удивлению, мысли его сейчас же перескакивали на советское, неприятное.

"Что-то теперь делается в этом проклятом Пролеткульте?" -- думал он.

После. Пролеткульта вспоминались ему совершенно уже возмутительные эпизоды: демонстрации первомайские и октябрьские, клубные семейные вечера с лекциями и пивом, полугодовая смета методологического сектора.

"Все отняла у меня советская власть, -- думал бывший попечитель учебного округа, -- чины, ордена, почет и деньги в банке. Она подменила даже мои мысли. Но есть такая сфера, куда большевикам не проникнуть, -- это сны, ниспосланные человеку богом. Ночь принесет мне успокоение. В своих снах я увижу то, что мне будет приятно увидеть".

В первую же после этого ночь бог прислал Федору Никитичу ужасный сон. Снилось ему, что он сидит в учрежденском коридоре, освещенном керосиновой лампочкой. Сидит и знает, что его с минуты на минуту должны вывести из состава правления. Внезапно открывается железная дверь, и оттуда выбегают служащие с криком: "Хворобьева нужно нагрузить!" Он хочет бежать, но не может.
Федор Никитич проснулся среди ночи. Он помолился богу, указав ему, что, как видно, произошла досадная неувязка и сон, предназначенный для ответственного, быть может, даже партийного товарища, попал не по адресу. Ему, Хворобьеву, хотелось бы увидеть для начала царский выход из Успенского собора.

Успокоенный, он снова заснул, но вместо лица обожаемого монарха тотчас же увидел председателя месткома товарища Суржикова.
И уже каждую ночь Федора Никитича с непостижимой методичностью посещали одни и те же выдержанные советские сны. Представлялись ему: членские взносы, стенгазеты, совхоз "Гигант", торжественное открытие первой фабрики-кухни, председатель общества друзей кремации и большие советские перелеты.

Монархист ревел во сне. Ему не хотелось видеть друзей кремации. Ему хотелось увидеть крайнего правого депутата Государственной думы Пуришкевича, патриарха Тихона, ялтинского градоначальника Думбадзе или хотя бы какого-нибудь простенького инспектора народных училищ. Но ничего этого не было. Советский строй ворвался даже в сны монархиста.

-- Все те же сны! -- заключил Хворобьев плачущим голосом. -- Проклятые сны!
-- Ваше дело плохо, -- сочувственно сказал Остап, -- как говорится, бытие определяет сознание. Раз вы живете в Советской стране, то и сны у вас должны быть советские.
-- Ни минуты отдыха, -- жаловался Хворобьев. -- Хоть что-нибудь. Я уже на все согласен. Пусть не Пуришкевич. Пусть хоть Милюков. Все-таки человек с высшим образованием и монархист в душе. Так нет же! Все эти советские антихристы.
-- Я вам помогу, -- сказал Остап. -- Мне приходилось лечить друзей и знакомых по Фрейду. Сон -- это пустяки. Главное -- это устранить причину сна. Основной причиной является самое существование советской власти. Но в данный момент я устранять ее не могу. У меня просто нет времени. Я, видите ли, турист-спортсмен, сейчас мне надо произвести небольшую починку своего автомобиля, так что разрешите закатить его к вам в сарай. А насчет причины вы не беспокойтесь. Я ее устраню на обратном пути. Дайте только пробег окончить.

Одуревший от тяжелых снов монархист охотно разрешил милому и отзывчивому молодому человеку воспользоваться сараем. Он набросил поверх сорочки пальто, надел на босу ногу калоши и вышел вслед за Бендером во двор.

-- Так, значит, можно надеяться? -- спрашивал он, семеня за своим ранним гостем.
       
-- Не сомневайтесь, -- небрежно отвечал командор, -- как только советской власти не станет, вам сразу станет как-то легче. Вот увидите!
Вернуться назад